Не смешно?

Развеивается утренний туман, и оказывается, что жизнь – жестокая штука. Жестокая, безжалостная и в придачу коварная: лупит из-за угла, когда вовсе этого не ждешь. И нет спасения от мира. И не спрячешься в своем углу – всюду достанет. И тут, если ты человек мало-мальски конструктивный, начинаешь искать спасения – ну, не в петлю же лезть, на самом деле. Не можешь изменить реальность – измени отношение к ней. Так на свет появляется юмор.

 

«Ты не понимаешь иронии в голосе!»

Надо признаться, чувство юмора у меня от природы неразвито. То есть, как бы пассивно оно присутствовало: я смеялась над анекдотами, адекватно реагировала на иронические тексты, но «в жизни» была настолько переполнена пафосом и высокими истинами, что осознать мир и себя как объект юмора мне никак не удавалось.

Как-то, было нам лет по четырнадцать-пятнадцать, сидели в дружеской компании, обсуждали сложные вопросы бытия, я высказала какой-то неоспоримо верный тезис, вроде того, что все люди – братья, а в ответ девочка-аутсайдер, посмотрев пристально мне в лицо, сказала веско:
– Все люди братья, а ты – дура.

Я онемела. Так просто ругаться ни за что, ни про что – было в нашей компании как-то не принято. И, к тому же, что это за аргумент вообще?…
– И что ты этим хочешь сказать? – осторожно спросила я.
– Это я пошутила, – высокомерно сообщила собеседница, – а ты не понимаешь иронии в голосе.

Все присутствующие посмотрели на охальницу с уважением – нам был продемонстрирован какой-то новый, более высокий этап коммуникации.

Я почувствовала себя совершенно оплеванной и обезоруженной: ведь если я сейчас вступлю в серьезный спор, доказывая, что «дура» – это не аргумент, стало быть, подтвердится снова, что я – это самое и есть, раз не понимаю этой окаянной иронии.

Эта история надолго поселила во мне недоверие к ироническим высказываниям и опасение попасть впросак: будучи обруганной, я всякий раз осведомлялась: «Это ты шутишь так?», и лишь после заверений в серьезности сказанного, переходила к активной обороне.

Надо сказать, в моей юности – то ли подобрались мы такие, уныло-серьезные, то ли время было такое, не располагавшее к веселью, – юмор существовал для нас в основном в форме анекдотов. Развлечение, само собой, было довольно рискованное, потому как даже в те, сравнительно вегетарианские времена вполне можно было если не загреметь в лагерь за пару минут беззаботного смеха, то уж неприятностей гарантированно огрести по полной программе. И все равно рассказывали. С этого, собственно, начиналась любая дружеская встреча: «А вы слышали?.».. Ну, это и понятно: наш тогдашний «вождь и учитель» сам по себе являл такое замечательное зрелище, что были любители наслаждаться каждой минутой телевизионно-экранного времени с участием Леонида Ильича. Чего стоили одни, совершенно однозначно произносимые на весь мир «сосиски сраные» – социалистические, то бишь, страны. Я до таких высот не поднималась – чувства юмора не хватало – и, завидев бровастого зомби, телевизор мгновенно выключала.

 

Зоны действия юмора

Вообще, в моем тогдашнем представлении, юмор имел некоторую локальную, специально для него отведенную зону: ну там, партия и правительство, взаимоотношения зятя с тещей, ну, медицина, на худой конец. Но чтобы посмеяться над близкими или над собой – да ни Боже мой! Став объектом подшучивания, я затаивалась, замирала и пережидала дружеские насмешки, как налетевший смерч, – на этот случай у меня была припасена даже специальная такая грустно-ироническая улыбочка, судя по проверке перед зеркалом, выглядевшая вполне достойно: дескать, шУтите, знаем, ладно-ладно, смейтесь, я ж понимаю «иронию в голосе», – а потом выпаливала какую-нибудь цитату из классика, коих было у меня в голове немеряно, и выходила из битвы, существовавшей, впрочем, только в моем воображении, как бы даже и победителем.

Самая беда наступала, когда происходила одна из моих нечастых встреч с отцом – его чувство юмора было столь же неограниченным по тематике, сколь и беспощадным по интенсивности, цитат же у него было припасено существенно поболе моего, и я, почти как правило, весь путь до дома проводила, утирая слезы обиды. Впрочем, насчет тематики, это я загнула: как раз те сферы, где резвились мы с друзьями, были для него жестко табуированы. Как-то я, потеряв осторожность, рассказала ему очередной, по моему разумению, безумно смешной анекдот все про того же Брежнева, за что была грубо обругана уже без всяких шуток, из чего сделала вывод: зоны действия юмора ограничены у всех, но у всех – по-разному. После этого я стала реагировать гораздо спокойней на отцовские насмешки по поводу моей манеры выражаться, моей прически и нового платья…

А время шло, и комическая суть мира приоткрывалась мне все отчетливей. Только я не была готова ее увидеть, все отворачивалась, как страус, прячась в песок общих мест, ходульных истин и все тех же цитат, которых, благодаря прекрасной тогда памяти, было у меня заготовлено по три кило на любую жизненную ситуацию. И относилась к себе с полной и убийственной серьезностью. И так бы, может быть, и прожила всю свою жизнь, но, на счастье, настала эмиграция.

Внезапно я оказалась лишенной защитной оболочки языковой шелухи, которой так дивно можно было защищаться от мира, продолжая принимать себя всерьез, несмотря на очевидность: смешно все на свете, и я – в первую очередь.

 

Указующий перст

В одну из первых недель пребывания в Мюнхене пришлось мне одной ехать в метро. В подземке я совершенно не ориентировалась, перепутала станцию метро с одноименной остановкой электрички, – они в центре тоже следуют под землей, – и, потеряв всякое соображение, битый час металась с одной платформы на другую, когда ко мне подошла женщина с рюкзачком за спиной (это мне было в новинку) и, очевидно, поняв, что я нахожусь в затруднении, что-то начала спрашивать. Я, естественно, не поняла ни слова и от безвыходности стала выразительно и громко говорить по-русски, что вот, мол, заблудилась, а меня ждут, и как же мне теперь быть? Собеседница внимательно выслушала мою пламенную речь и, взяв меня за руку, куда-то повлекла. Мы оказались у стенда со схемой подземки. Женщина бесцеремонно взяла меня за указательный палец правой руки и уперла его в стекло. Я, от той же безнадежности, принялась тупо рассматривать сложный рисунок и, видимо совершенно случайно, наткнулась глазами на знакомое название нужной мне станции. Я радостно ткнула пальцем в цветную точку, моя руководительница захлопала в ладоши, и мы обе в восторге расхохотались.

Деликатные пассажиры, не привыкшие к разглядыванию в упор, все же поглядывали на странную картинку: стоят две тетки у схемы метрополитена и заливаются смехом. Далее я была энергично схвачена за руку, протащена через переход к требуемому направлению и усажена в поезд. Высадив меня на нужной станции, где в панике маялся мой муж, женщина похлопала меня по плечу, еще раз громко рассмеялась и побежала к поезду, идущему в обратном направлении. Это был, пожалуй, первый раз, когда я от души посмеялась над собой – вдруг исчезла вся привычная схема отношений с миром, вся моя мнимая значимость, все социальные роли, все наработанные образы, и осталась только безумно смешная бестолковая баба, не могущая самостоятельно даже разобраться в устройстве подземки, рассчитанной, как я позже поняла, на полных идиотов, поскольку указатели направления повторяются в ней, на всякий случай, через каждые десять метров.

Упражнения на юмор подстерегают нас в новой среде на каждом шагу. Когда оказалось, что никакие прочитанные книги, никакой духовный багаж не способствуют тому, чтобы аккуратно и быстро расставлять на прилавке самообслуживания стаканчики с йогуртами, и что эрудиция вовсе не предохраняет меня от бесконечного битья яиц при раскладывании их по коробкам, у меня не оставалось никакого выхода, кроме смеха над собой – ну, не вешаться же, в самом деле, с горя?

И какой выход, кроме внутреннего хихиканья, можно придумать, когда обнаруживается, что все языковые достижения, наработанные десятилетиями и предназначенные для того, чтобы предельно полно и точно донести до собеседника информацию, перестали работать на немецком и не компенсируются никакими невербальными методами коммуникации, – ни мимикой, ни энергичной жестикуляцией, – ни, увы, даже добавлениями бесконечных «denn» и «doch» в неподатливые немецкие фразы. Что тут делать, кроме как посмеяться над собой самой, благо собеседники, как правило, себе такой роскоши не позволяют и терпеливо вслушиваются в мои бесконечно нагромождаемые придаточные, пытаясь вникнуть не в то, что слышат, а в то, что я на самом деле хочу сказать. И, что самое поразительное, зачастую понимают!

 

Что подлежит осмеянию?

Я – человек последовательный и методичный. Положив однажды руку на плуг, я, как правило, от этого же плуга и гибну. Поразмыслив над феноменом юмора, я начала соображать, что осмеянию, похоже, подлежит все… кроме, пожалуй, смерти и убийства. То есть какие-то табу я себе оставляла, хотя поле, подлежащее обстебыванию, увеличилось для меня многократно. И тут вышел фильм «Жизнь прекрасна». Услышав о нем впервые, я поежилась: комедия о Холокосте – это все-таки слишком. С этим не шутят. Посмотрела фильм и поняла: можно шутить и над этим. Страшненькие шуточки получаются, на грани трагедии, но ведь и жанр такой существует – трагикомедия. И, может быть, он – единственный, охватывающий жизнь «во всей ее полноте», как говаривал наш преподаватель марксизма-ленинизма.

А жизнь продолжала меня учить: сложилось в какой-то момент так, что ситуации, в которые я попадала, не очень-то оставляли мне выбор. Дилемма выглядела буквально так: или будешь хохотать над собой до упаду, или падешь в буквальном смысле, как дохлая лошадка. Движимая мощным инстинктом самосохранения, я принялась тренироваться. Получилось. Даже, я бы сказала, увлеклась. И тут Бог послал мне подругу. Ее судьба в последние годы тоже как-то не очень баловала, мы жаловались одна другой на бесконечные невзгоды, увлеченно сочувствовали друг другу, но неизменно в какой-то момент замечали, что зубоскалим как по поводу безденежья и болящего горла, так и по поводу более серьезных неприятностей. Все становилось поводом для стеба: сносившиеся туфли и непочтительные дети, семейные драмы и скверная погода и, прежде всего, мы сами, с нашими амбициями и ожиданиями, с неизжитой детской романтичностью и глупыми надеждами. И оказалось, что этот стеб, это самоосмеяние – единственное спасение, единственное, что дает силы жить.

Я стала приглядываться к окружавшим меня людям и вдруг поняла, что умение взглянуть на себя со стороны и от души над собой поржать – ценный дар, который дается не всем. Дальше – больше, начав анализировать отношения с людьми в зависимости от наличия у них этого дара, обнаружила, что отношение к себе «на полном серьезе» вызывает у меня острую аллергию – похоже, упражняясь в юморе, я начисто утратила умение принимать все, что происходит в реальности, «один к одному», не пересчитывая на коэффициент очищающего стеба. В какой-то момент показалось, что я чрезмерно увлеклась: самые разные люди стали упрекать меня в том, что со мной невозможно говорить серьезно, что я куражусь над святым и фиглярничаю не к месту. Так, доигралась, подумала я.

Но тут, очень кстати, приключился очередной удар судьбы, и я, по обыкновению, стала искать, за что бы уцепиться. Не помогали никакие привычные рецепты, не помогал даже Зощенко с его мрачным гиньолем, и спасение пришло из уникальной по уровню отстранения фразе Мандельштама, обращенной к жене в ответ на ее, мягко говоря, довольно обоснованную жалобу на жизнь: «А кто тебе сказал, что ты должна быть счастлива?». Я переадресовала вопрос к себе, зацепилась за него, покачалась, как мартышка на лиане, хмыкнула, и поняла: жизнь все-таки прекрасна, а счастливы мы, или там, несчастны – вряд ли сыграет большую роль в устройстве мироздания. А насмешка – поистине панацея от всех бед, и не откажусь от нее ни за что.

 

Верный масштаб

Чувство юмора – это ведь, в сущности, чувство масштаба. Стоит воспринять себя как «глыбу и матерого человечища», так тут тебе и конец, поскольку все твои беды и потери вырастают соответственно вместе с тобой, и снести этот гигантский груз не хватит никаких сил. А если видеть себя как пылинку на глобусе, так, помилуйте, какие же у нее, у пылинки, могут быть заботы – пустяки все! И живешь себе, порхаешь, и твердо помнишь брошенное как-то Бродским: «Жизнь – тяжелая штука. Вы заметили, вообще, чем она кончается?.».

Leave a Reply