Чарли Чаплин: *Моя биография*(отрывок из книги)

ВЕСЕЛАЯ ГРУСТНАЯ ОДИССЕЯ

 

Такое разное детство


Моя бабушка наполовину цыганка. Это было страшной семейной тайной. Дедушки-ирландца я не знал: они разошлись, когда тот застал бабушку с любовником. Едва ли подозревал я и о существовании отца: он сильно пил — и мать выгнала его. В позднейшие годы, сердясь на меня, она печально говорила: «Ты кончишь жизнь в сточной канаве, как твой отец!»

Родители играли в варьете, а отцом моего единоутробного брата был пожилой английский лорд. В общем, судить о морали нашей семьи по общепринятым нормам так же неостроумно, как совать термометр в кипяток.

Мать не брала у отца денег на наше содержание: сама была звездой. Но вот у нее начал пропадать голос. Сбережения, отложенные на черный день, растаяли, исчезли драгоценности, которые мать закладывала в надежде на то, что голос вернется. Увы… Мать обратилась к религии и так читала Новый Завет, что мне хотелось умереть, чтобы скорее встретиться с Христом. Мир театра стал для нас лишь воспоминанием, но иногда мать доставала старые афиши, усыпанный блестками костюм и парик и, поддавшись на наши уговоры, с удивительной грацией танцевала и пела свои коронные номера. В темной подвальной комнатке она озарила мою душу тем светом доброты, который подарил литературе и театру самые великие и плодотворные темы: любовь, милосердие, человечность.

В работном доме нас разлучили: мать пошла в женское отделение, мы с братом — в детское. Когда она сошла с ума, нас перевели в приют для бедных детей и сирот, а потом суд обязал отца взять на себя заботу о нас. Дни в его доме остались в памяти самыми долгими и самыми грустными в моей жизни. Лишь рассказы о мюзик-холльных номерах и актерах, выступавших с ним в одной программе, завораживали. Я следил за ним как ястреб, высматривая и запоминая каждый жест. Однажды его жене нанесли визит члены общества защиты детей от жестокого обращения. Мать как раз выписалась из психиатрической лечебницы, и нас вернули домой. Как-то в школе я прочел товарищу стишок, которому научила меня мама. Случайно это услышал учитель и заставил повторить перед классом. Ребята катались от хохота! Маленьким, робким, никому неизвестным малышом заинтересовались все вокруг. Я вкусил славу, стало интересно даже учиться, но скоро мне пришлось уйти из школы, чтобы отправиться в турне с ансамблем клогданса «Восемь ланкаширских парней». Мы посещали школу по неделе в каждом городе, впрочем, это мало способствовало нашему образованию. Я почти не умел читать, но все же купил «Оливера Твиста» и был так очарован Диккенсом, что начал играть перед друзьями сценки из него. Руководитель ансамбля, увидев моего старика в «Лавке древностей», тотчас объявил публике, что среди его мальчиков есть вундеркинд. Мне и самому больше хотелось не танцевать, а смешить. Но мать очень тревожилась, что сцена вредит здоровью (у меня открылась астма), и я вернулся домой.

Неожиданно в нашей жизни произошла перемена. Давняя приятельница матери, оставившая сцену ради того, чтобы стать любовницей богатого полковника, пригласила нас пожить у нее лето. До чего же быстро человек привыкает к роскоши! Не прошло недели, как мне уже казалось, что так и должно быть всегда. Со сверстниками мы играли в театр, где я подвизался в качестве режиссера и исполнителя ролей злодеев (уже тогда я сознавал, что они красочнее положительных героев). Но к осени шелковые нити, связавшие нас с чудесным эпизодом жизни, порвались, и мы вернулись к привычному нищенскому существованию. Когда умер отец, я долго носил на руке черный креп, и знак траура оказался очень выгодным. Я уговорил мать дать мне взаймы шиллинг, купил нарциссов, навязал букетики и грустно предлагал цветы в пивных: «Нарциссы, мисс (миссис)?» Женщины сочувствовали: «Кто у тебя умер, сынок?» Я тихонько шептал: «Папа», — и они неизменно прибавляли монетку. Домой я принес пять шиллингов, но, узнав о местах сбыта, мать запретила этот бизнес: «Деньги, вырученные в кабаках, счастья не принесут. Твоего отца сгубило пьянство». А у меня был явный коммерческий талант!

Оставив школу, я перепробовал множество занятий. Был рассыльным в мелочной лавке, работал в магазине письменных принадлежностей и в типографии, продавал газеты, записывал больных в приемной врача (всячески скрашивая им ожидание), был слугой и любимцем горничных в богатом доме, мастерил кораблики с разноцветными мачтами и флажками. Мне казалась очень романтичной профессия стеклодува, но я не вынес жары и потерял сознание. Очнувшись во дворе на куче песка, я не вернулся даже за причитавшейся платой. При таком положении дел мы не торопились платить за квартиру. Проблема решалась легко: в день, когда должен был прийти сборщик, мы с утра до ночи исчезали из дома, а наши пожитки стоили так мало, что не имело смысла забирать их в счет долга. Потом Сидней ушел юнгой в плаванье, маму вновь забрали в психиатрическую больницу, и я утешался одним: там ее будут кормить. Вспоминая ее ласковую веселость, доброту и нежность, я привыкал к безнадзорному существованию, не радовавшему, но и не тяготившему меня. Пильщики дров, за которыми я долго восхищенно наблюдал, взяли меня к себе. Помощник я был слабый, зато охотно бегал в лавку, а хозяин всегда отпускал мне больше, чем полагалось за мои деньги.

Вниз по лестнице, ведущей вверх
Вернулся наконец Сидней: оказывается, в Кейптауне его свезли с парохода в больницу. Он купил мне новую одежду, и вечером, разодевшись, мы уже сидели в партере мюзик-холла. Чем бы мы с ним ни занимались, всегда помнили: это временно, а в конце концов мы станем актерами. В театральном агентстве я записал возраст: «14 лет» (хотя на самом деле мне было 12,5). Когда за роль посыльного Билли в пьесе «Шерлок Холмс» мне предложили 2 фунта 10 шиллингов в неделю (манна небесная!), я и бровью не повел.

— По поводу условий я должен посоветоваться с братом, — заявил я с важным видом.

Служащие расхохотались. Мне показалось, мир преобразился и заключил меня в любящие объятия. Я только испугался, что меня попросят почитать роль тут же (читать-то я почти не умел), но, к счастью, листы дали мне домой. Уже в омнибусе я осознал, какой важный рубеж перешел: я уже не жалкий обитатель трущоб — я причастен к театру. Мне хотелось плакать!

На репетиции пьесы «Джим» меня с удивлением спросили, не приходилось ли мне играть раньше. А я, скрывая восторг, принимал похвалы так, словно они причитались мне от рождения. Обзор в «Лондон топикал таймс» запомнился слово в слово: «Единственное, что спасает пьесу, — роль малыша-газетчика. Она была очень забавна в исполнении юного Чарльза Чаплина». Провожая меня на гастроли, Сидней, устроившийся за неимением лучшего буфетчиком, сказал потрясшие меня слова: «С тех пор как заболела мама, у нас никого не осталось на свете, кроме друг друга». Спустя полгода я упросил директора дать ему маленькую роль в «Холмсе». А тут и мать выписалась из больницы и творила чудеса, покрывая кретоном ящики из-под апельсинов (они у нее выглядели красивыми комодами). Увы, ясность рассудка вернулась ненадолго…

Мне исполнилось шестнадцать, когда однажды на репетиции я увидел кареглазую красавицу. Это была любовь с первого взгляда! Я всегда ждал Мари Доро, чтобы пробежать мимо по лестнице, пробормотав: «Добрый вечер!» — и услышать ее приветливое «Добрый вечер!» (больше между нами никогда ничего не было). После ее отъезда в Америку я отчаянно напился в полном одиночестве. А когда «Холмс» был снят с репертуара, мы с Сиднеем остались без работы.

Мечтатель и ипохондрик, жаждавший любви и романтики, я проклинал жизнь и любил ее — моя душа была словно в коконе, сквозь который пробивались первые проблески зрелости. Я не употреблял слово «искусство», вынашивая честолюбивые замыслы: театр был источником заработка и только. Работа в ансамбле «Цирк Кейси» помогла мне раскрыться как комедийному актеру. В семнадцать лет я сыграл молодого героя в скучном пошлом скетче. Моей жене (по пьесе) было лет пятьдесят, от нее несло джином, а я — «горячо любящий супруг» — должен был обнимать и целовать ее. Этот опыт навсегда отбил у меня охоту быть первым любовником. Тогда в большой моде были еврейские комики, и мне пришло в голову, что я легко скрою свою юность под пейсами старого еврея. Увы, мои шутки оказались не только избитыми, но и столь же скверными, как мой акцент. Под градом насмешек, апельсиновых корок и медяков я покинул театр, чтобы не возвращаться туда. Это был жестокий удар по моей самонадеянности: я понял, что неспособен к непосредственному общению со зрителями.

Но тут мне назначил встречу мистер Карно — великолепный комик, продолжавший выступать, хотя у него гастролировали в провинции пять других трупп.

— Сидней мне все уши прожужжал о том, какой вы способный актер, — сказал он. — А сможете вы быть партнером Уэлдона в «Футбольном матче»?

Я небрежно пожал плечами:

— Дайте мне только на сцену выйти.

Карно потом рассказывал Сиднею, что из-за этого пожатия плечами он и взял меня. Зрители смеялись без передышки — даже там, где раньше никогда не смеялись. По ходу действия Уэлдон награждал меня оплеухами и подзатыльниками, то есть делал вид, что бьет меня, а в это время за сценой кто-нибудь хлопал в ладоши, но иногда он бил по-настоящему. Возможно, потому что завидовал. Мне уже мало было просто работать, чтобы зарабатывать: меня томили неудовлетворенность и тоска.

В 1909 году мы выступали в Париже. Франция всегда меня интересовала: во времена гугенотов Чаплины переселились в Англию с материка. Со мной познакомился кузен Сиднея по линии отца, принадлежавший к высшему обществу. Мы с ним весело проводили время в столице мира. Случались ночи в борделях. Однажды в ресторане я ввязался в драку. Официанты и ажаны растащили нас, но мы договорились увидеться с противником в отеле. Когда утром горничная принесла мне чай, она страшно закричала: на стенах, на занавесях, на потолке — всюду была кровь. (С тех пор я никогда в жизни больше не дрался.)

По возвращении в Англию Карно предложил мне заменить Уэлдона в знаменитом скетче. Это уже был серьезный шанс — мое имя напечатали в афише крупным шрифтом на самом верху. Но на первой же репетиции у меня начался ларингит. Когда Карно — режиссер труппы, гастролировавшей по Соединенным Штатам, — стал искать комика для новой поездки за океан, я размечтался. Я чувствовал, что в Англии достиг потолка. Было бы здорово начать новую жизнь в новой стране!..

Ненавижу прощания. Я поднялся в шесть утра, не стал будить Сиднея, только оставил на столе записку: «Уезжаю в Америку. Буду писать. Целую, Чарли».

Прощай, Старый Свет! Здравствуй, Новый Свет!

Мы плыли в Канаду двенадцать дней на судне для перевозки скота. Ночами я воевал с крысами, которые нахально усаживались на моей койке…

Нью-Йорк оказался захватывающим дух и немного пугающим городом. Меня смущал мой английский акцент и то, что я медленно говорю. Но вечером, когда Бродвей заполнила толпа в ярких костюмах, стало легче на душе. «Здесь! — сказал я себе. — Мое место здесь!» Несмотря на провал нашего скетча, меня газеты похвалили. Я начал захаживать к букинистам, занялся самообразованием. Мною руководила не чистая любовь к знанию, а лишь желание оградить себя от презрения, которое вызывают невежды. В перерывах между выходами на сцену я имел удовольствие познакомиться в своей уборной с Твеном, По, Ирвингом. По четыре, а то и по шесть часов в день я играл на скрипке и виолончели, готовя номер для мюзик-холльной программы. Приняв предложение агента антрепризы, отправился в турне по Западу. Широкий простор, открывавшийся из окна вагона, наполнял меня надеждой. Публика Сан-Франциско… Какое наслаждение было играть перед такими зрителями! Зато душный Лос-Анджелес показался мне безобразным, а его жители — бледными и анемичными. Перед самым отъездом из США я зашел в лавочку, на двери которой прочел объявление: «Предсказываю судьбу — $1». Хозяйка раскинула карты, посмотрела мои руки:

— Вы сейчас думаете о дальнем путешествии, и вы уедете из Америки. Но скоро вернетесь и займетесь новым делом, — здесь она замялась: — Ну, почти то же самое дело, а все-таки другое. Какое, я не знаю. Но вас ждет очень большой успех и блестящая карьера. Женитесь вы три раза. Первые два брака будут неудачные, но конец жизни вы проведете в счастливой семье. У вас будет трое детей. (Тут она ошиблась.) Вы умрете от воспаления легких 82 лет от роду. С вас доллар, прошу вас.

Я любил Англию, однако жить в ней ни за что не хотел. Здесь я всегда живо чувствовал постоянное классовое различие. И когда труппа вновь приехала в Штаты, я ощутил себя как будто дома — чужестранец среди чужестранцев, но такой, как они. В ресторане отеля «Астор» я дал официанту доллар на чай. В те дни это было более чем щедро, но право же стоило потратиться ради поклона и внимания, с каким он меня провожал. В Филадельфии меня нашла телеграмма: «Есть ли вашей труппе актер Чаффин или этом роде? Пусть свяжется фирмой «Кессел и Баумен». Я не знал, что меня ждет, но ярко представил себе, как сижу в приемной адвоката и читаю теткино завещание. Увы, Кессел и Баумен были не адвокаты, но действительность оказалась не менее сказочной. Кинопродюсеры предложили мне контракт на участие в трех фильмах. 150 долларов в неделю — таких сумм мне не предлагали никогда, но я все равно сделал вид, что колеблюсь. При мысли о расставании с родной труппой стало грустно: все возвращались в Англию, а я оставался один как перст в Лос-Анджелесе.

Студия, расположенная на месте бывшей фермы, напомнила мне павильоны всемирной выставки. Три разные декорации были установлены бок-о-бок, и в них одновременно снимали три фильма. Я впервые узнал, что кино делают кусками. Суть комедий составляли погони, которые я лично терпеть не мог. Они сводили на нет индивидуальность актера, а я уже тогда понимал, что ничего не может быть важнее актерской индивидуальности. Сценария у нас не было, режиссер сосредоточенно думал.

— Тут нужно что-нибудь забавное, — сказал он и вдруг повернулся ко мне. — Ну-ка загримируйтесь.

По пути в костюмерную я мгновенно решил надеть широченные штаны, большие башмаки и котелок, а в руки взять тросточку. Костюм и грим подсказали мне образ:

— Он и бродяга, и джентльмен, и поэт. В общем, одинокое существо, мечтающее о красивой любви и приключениях. Ему доставит радость, если вы поверите, будто он ученый, или музыкант, или герцог. В то же время он готов подобрать с тротуара окурок и при соответствующих обстоятельствах дать даме пинка в зад.

К концу репетиции вокруг нас собралась толпа актеров, оставивших съемки, рабочие, плотники, костюмеры. Все весело смеялись — это была высшая похвала. Я начинал верить в себя, в свои творческие возможности. Особенно когда понял, что могу вызывать не только смех, но и слезы.

Но как же мясники в монтажной уродовали мои роли! Познакомившись с методикой, я стал давать себе волю только в начале и конце эпизода: вырезать появление и уход немыслимо. Фильмы делались за неделю, даже на съемку полнометражных картин уходило не больше двух-трех недель. Порой достаточно было фразы: «Как вам нравится идея — наводнение на Главной улице?» — чтобы запустить новую комедию… Студия «Кистоун» многому меня научила. Но и я многому их научил. Они плохо разбирались в технике актерского искусства, не ощущали силы жеста, не знали законов ритма и движения — всего того, что я принес из театра.

Мне исполнилось 25 лет, я был влюблен в свою работу, мечтал основать собственную фирму и не собирался жениться: я слишком ценил свободу. В штат студии с радостью приняли Сиднея, потому что он был Чаплин. Скоро он всецело посвятил себя моим делам: длинные очереди у кинотеатров, игрушки и статуэтки, изображавшие меня в роли бродяги, герлз в ревю с усиками, в огромных башмаках и мешковатых штанах, распевавшие «Ах эти ножки Чарли Чаплина», деловые предложения торговых фирм, груды писем от поклонников — это был успех! Деньги лились рекой. Хотя я был всего только выскочкой, мое мнение приобрело большой вес. Это обескураживало, даже пугало и все-таки было восхитительно. Но именно тогда я получил добрый совет старого актера: «Вас будут повсюду приглашать, а вы не принимайте приглашений. Одного-двух друзей будет достаточно. Вы пленили мир, и он останется у ваших ног, но только если вы будете держаться от него подальше».

Напряжение успеха
Мне хотелось просто и от души радоваться многотысячным толпам на вокзалах, но меня не оставляла мысль, что мир сошел с ума. Казалось бы, я достиг апогея славы. И вот я стою на перекрестке, а пойти мне некуда. Все меня знают, а я никого не знаю. Я читал бегущую строку на здании газеты «Таймс» («Чаплин подписывает контракт с «Мючуэл» на 670 000 долларов в год») так, словно она касалась не меня, а кого-то другого. Деньги казались мне лишь символом в цифрах, ведь я никогда не видел их воочию. Чтобы поверить в существование этих сумм, я обзавелся секретарем, лакеем, автомобилем, шофером…

Встреча с Дугласом Фербенксом положила начало дружбе, длившейся всю жизнь. Я стал часто бывать у него в бывшем охотничьем домике среди заросших кустарником холмов. В те дни Беверли-Хиллз напоминал заброшенный строительный участок, тротуары обрывались на пустырях, а по ночам выли койоты, рывшиеся в помойках. Хотя Дуг сам пользовался невероятной популярностью, это не мешало ему искренне хвалить чужой талант и очень скромно отзываться о своем. Он был отчаянно влюблен в Мэри Пикфорд, но я советовал им просто сойтись, чтобы излечиться от страсти. (Я так возражал против их брака, что на свадьбу они пригласили всех друзей, кроме меня.)

Успех — замечательная штука, но ему обычно сопутствует напряжение: как бы не отстать от этой изменчивой нимфы, которая зовется славой. Главное мое утешение всегда было в работе. На углу улиц Сансет и Ла-Бреа мы построили превосходную студию, и едва у меня появлялся хотя бы неясный намек на идею нового фильма, я немедленно заказывал декорации. Идеи приходят, когда их страстно ищешь, когда сознание превращается в чувствительный аппарат, готовый зафиксировать любой толчок, пробуждающий фантазию. От «комедии пощечин» я шел к комедии настроения. Мой метод можно назвать очень простым: я ставил персонажей в затруднительные положения, а потом спасал их.

Я никогда не учился актерскому мастерству, но мне посчастливилось жить в эпоху великих актеров, еще ребенком я видел их и впитал какую-то часть их мастерства и опыта. А как режиссер я всегда требую от актеров точной ориентации: они в каждое мгновение должны твердо знать, где они находятся и что делают.

Война и мир, брак и свобода
Все были уверены, что Первая мировая война не продлится больше четырех месяцев. Но резня и разрушение тянулись год за годом, гражданский костюм стал считаться постыдным одеянием, и кое-кто уже обвинял меня в трусости за то, что я не иду на войну. Другие, напротив, защищали, объявив, что мои комедии приносят значительно больше пользы, чем могла бы принести моя служба в армии. И вот наконец война закончилась, и одно лишь стало ясно: тот мир, который мы знали, никогда не будет прежним.

Я женился на хорошенькой актрисе Милдред Харрис, чувствуя, что запутался в сети глупых случайностей и что союз наш лишен прочной основы. Моя жена была безнадежно зоологична, я никогда не мог добраться до ее души. Спустя год после свадьбы у нас родился ребенок, но прожил он всего три дня. Брак плохо сказался на моих творческих способностях: после «Солнечной стороны» я ничего не мог придумать для новой картины. Мысленно я прокручивал мировую историю — от прошлого к настоящему и обратно. Не стану прикидываться, что очень люблю Шекспира. Он требует костюмной манеры игры. Короли, королевы, пэры и их чувство чести — это меня не волнует… Я слишком привержен современности. Увидев мальчика Джекки Кугана, который в «Орфеуме» выходил с отцом на «бис», я вдруг представил, сколь великолепен он будет на экране. Мы быстро сняли фильм «Малыш», и начало триумфального проката его совпало с моим бракоразводным процессом. Вскоре я зажил свободной, ничем не омрачаемой жизнью. Писал сценарии, сам ставил фильмы, играл в них 52 недели в году, вел в «Гринвич-Виллидже» волнующие диспуты с молодым драматургом Юджином О’Нилом и выбивался из сил от желания как можно точнее выразить тончайшие оттенки своей мысли. Я был взволнован и польщен, узнав, что со мной хочет познакомиться Альберт Эйнштейн. Русские режиссеры Сергей Эйзенштейн и Григорий Александров приходили ко мне на корт играть в теннис.

Во время съемки одного эпизода я обжегся паяльной лампой, и в студию пошли письма и телеграммы. Герберт Уэллс написал, что потрясен постигшим меня несчастьем и что для искусства будет невосполнимой потерей, если я не смогу играть. Я немедленно объяснил ему, что репортеры перестарались. Но мною вдруг овладело страстное желание посетить Лондон… На вокзале Ватерлоо под крики «Вот он!», «Добрый старик Чарли!» меня запихнули в закрытую машину и увезли от людей, которые так долго ждали. Зато в отеле «Ритц» я несколько раз выходил на балкон, подобно некоему королевскому высочеству, и выражал народу свою признательность. Комнаты были заполнены друзьями, а мне не терпелось как можно скорее от них отделаться. Едва все ушли, я переоделся, спустился на грузовом лифте и черным ходом выскользнул на улицу. Я смотрел на окна чердака, у которых сидела когда-то ослабевшая от голода мама, искал конюшню, на задворках которой помогал дровосекам, прошел мимо почты, где у меня на сберегательной книжке и в те дни лежали 60 фунтов, скопленные в 1908 году. Но вся моя жизнь здесь казалась сном, и только жизнь в Америке была реальностью. Признаюсь, мне хотелось войти в необычную для меня среду английской знати. Не то чтобы я был снобом, но я чувствовал себя туристом, которому хочется увидеть все достопримечательности страны. И я был приглашен к принцу Уэльскому, побывал на роскошном обеде у сэра Филиппа Сассуна, встретился с Джеймсом Берри (я знал, что «Парамаунт» экранизировал его «Питера Пэна»). Герберт Уэллс рассказывал о России, откуда он недавно вернулся: «Идеальные манифесты издавать легко. Но очень трудно их выполнять».

В Париже меня также приветствовала огромная толпа. А в Берлине я оказался обыкновенным частным лицом: там моих картин еще не знали. Только когда германская звезда Пола Негри пригласила меня за свой столик, это вызвало интерес и к моей персоне. Когда я обмолвился о том, что скучаю по американским пшеничным лепешкам, мне их подали тут же горячими, с маслом и кленовым сиропом. Это было похоже на сказку из «Тысячи и одной ночи».

Мне было жаль покидать Европу, но я понимал, что моя слава дала мне все, что могла дать. Побывав под окнами дома своего детства, я словно поставил точку. И теперь готов был вернуться к работе, ибо только работа придавала смысл жизни, все остальное была суета.

Возвращаясь в Голливуд, я навестил мать. Моя маленькая старушка жила с опытной медсестрой в домике на берегу Тихого океана.

— Если бы ты отдал свой талант на службу Господу Богу, — сказала она, услышав о триумфе в Лондоне, — подумай, сколько тысяч душ ты мог бы спасти.

— Души бы спасал, но денег бы не скопил, — улыбнулся я. — Я и не верю ни во что, и ничего не отрицаю. Зато мое состояние оценивается в пять миллионов долларов.

— Только бы ты был здоров и счастлив!

Как я ни пытался скрывать от нее мои личные дела, она всегда знала, что происходит. По поводу неприятностей со второй женой посоветовала:

— Плюнь на все волнения, развлекись.

Я женился во второй раз во время съемок «Золотой лихорадки». Два года мы пытались создать семью, но из этого ничего не вышло. Лишь сыновья, Чарли и Сидней, были моим счастьем. Бабушка часто приезжала в Беверли-Хиллз навестить их, пока была жива. Ее жизнь закончилась в семи тысячах миль от земли, надорвавшей сердце. И я остался одиноким волком. Если бы не Дуглас и Мэри, совсем бы одичал. Наступала эпоха звукового кино, критики спешили охаять немое: оно-де не доносит до зрителя психологию действующего лица. Однако я твердо решил по-прежнему делать немые фильмы. «Парижанка» и «Огни большого города» стали моим вызовом. Единственное, что мне нравилось в звуковом кино, — это то, что я мог теперь контролировать музыкальное сопровождение фильма, я сочинял его сам. Во время съемок «Парижанки» возник наш бурный роман с Полой Негри. Газеты зашумели: «Пола обручена с Чарли». Но все оборвалось так же внезапно, как и началось.

Коварство и любовь
Спустя еще десять лет, в 1931-м, я предпочел бы приехать в Лондон инкогнито, но мне следовало присутствовать на премьере «Огней». Конечно же, мне польстил плакат «Чарли все еще избранник сердца». На завтраке в мою честь меня окружали Бернард Шоу, Ллойд Джордж, леди Астор, Уинстон Черчилль. Позже я познакомился с Ганди и признался, что всячески сочувствую надеждам Индии и ее борьбе за свободу. Вскоре после этого мы повстречались в Ницце с Сиднеем — я много лет не видел брата. Мы с пессимизмом воспринимали положение дел в Европе, понимая, что оно неминуемо ведет к войне. Хотя я не подозревал, гуляя по Потсдаму и Сан-Суси, что многие газеты утверждают: «Немцы выставляют себя в смешном свете, устраивая иностранцу Чаплину фанатические демонстрации восторга». В то время мир еще не знал о концентрационных лагерях Гитлера, о чудовищной жестокости фашистских молодчиков. Но я догадывался: элементы кровожадности могут возникнуть не только в Германии, но и в любой другой стране. А я лично не собирался умирать во имя национализма ни за президента, ни за премьер-министра, ни за диктатора. Пока я хотел просто путешествовать. Собрался было в Испанию, но там грянула революция. Вена, Венеция, Япония, Китай, снова Париж, где в Елисейском дворце мне вручили орден Почетного легиона, снова Лондон…

Шумные дни начали сказываться: я почувствовал усталость. И когда в Лондоне меня попросили выступить на благотворительном вечере в «Палладиуме», я вместо этого послал чек на $200. Это вызвало скандал («Он оскорбил короля, выказал неуважение к королевскому приказу»). Но я не воспринял письмо директора «Палладиума» как королевский вердикт, да и не смог бы сыграть по срочному уведомлению. Немного погодя я разговорился с человеком, назвавшимся другом моего приятеля. У меня есть такая слабость: я могу вдруг влюбиться в человека, особенно если он умеет слушать. И я охотно рассуждал обо всем на свете. А потом узнал, что разговаривал не с другом, а с репортером. В газетах появились заметки: «Чарли Чаплин не патриот», «Чаплин показал себя интересным собеседником, но с сильными социалистическими симпатиями»… Это справедливо по существу, но я вовсе не хотел, чтобы мои личные взгляды обнародовались в прессе.

Я вернулся в Калифорнию, будто на кладбище. Дуглас и Мэри расстались, и даже их мир больше не существовал для меня. Оставаться в Голливуде было ни к чему: с немыми картинами, несомненно, было покончено, а вступать в единоборство со звуковыми мне не хотелось. Одиночество связало меня с Полетт Годар, мы поженились, но скачки, кабаки, приемы не заглушали чувства неудовлетворенности. В наших отношениях наметился разрыв, но я еще снял с нею «Новые времена». Потом сделал фильм о Гитлере, построив сюжет на сходстве: у фюрера были такие же усики, как у моего бродяги. Во время съемок мне начали грозить, что в кинотеатры будут бросать бомбы с удушливым газом, стрелять в экран и т.д. Не успел я завершить «Великого диктатора», как разразилась Вторая мировая война.

Нападение японцев на Перл-Харбор ошеломило американцев. Вскоре немало дивизий США оказалось за океаном. Нацисты стояли под Москвой. Русские призывали к открытию второго фронта. Комитет помощи России пригласил меня выступить на митинге (наверное, именно тогда начались мои неприятности).

— Товарищи! — произнес я, и зал разразился хохотом. Я продолжал: — Надеюсь, в этом зале есть русские, и, зная, как сражаются и умирают в эти минуты ваши соотечественники, я считаю высокой честью для себя назвать вас товарищами.

Началась овация, многие встали. Я говорил 40 минут и, сойдя с трибуны, услышал:

— А вы смелый человек!

Замечание меня встревожило: я вовсе не собирался проявлять доблесть и еще меньше — становиться борцом за какое-то дело. Я просто искренно говорил, что чувствовал. Но с той поры моя светская жизнь стала сходить на нет. Меня уже не приглашали в богатые загородные дома, зато посыпались приглашения прочесть лекции, поучаствовать в дискуссии… Чтобы меня не засосал поток политической деятельности, я обратился к кино.

Приступая к съемкам фильма о Синей Бороде («Мсье Верду»), я подписал контракт с 17-летней мисс О’Нил — дочерью давнего приятеля. И это положило начало тому счастью, которого, я верю, хватит до конца моих дней. Чем больше я узнавал Уну, тем больше изумляли меня ее чувство юмора и терпимость. Я полюбил ее и за это, и за многое другое. Вначале меня пугала разница в возрасте, но Уна была настроена решительно. Мы зарегистрировали брак в тихом селении в 15 милях от Санта-Барбары. В это время Джоан Берри возбудила дело о признании меня отцом ее сына. Признание виновным грозило мне двадцатью годами тюрьмы. Уна на суд не пошла: она была на пятом месяце беременности. А услышав по радио приговор: «Не виновен», упала в обморок. После этого единственным нашим чаянием стало уехать из Калифорнии. Уна призналась, что ей не хочется быть актрисой ни в кино, ни на сцене. Это меня очень обрадовало: наконец у меня была жена, а не девушка, делающая карьеру.

Все эти годы я не принимал американского гражданства, не менял подданства и считал себя гражданином мира. И вот, несмотря на то, что «Мсье Верду» оказался самым умным и самым блестящим из всех созданных мною фильмов, перед кинотеатрами замелькали пикетчики с плакатами: «Чаплин — попутчик красных», «Вон из нашей страны, прихвостень коммунистов!», «Выслать Чаплина в Россию!».

Не обращая на них внимания, я еще снял «Огни рампы», мы с Уной родили четверых детей — и лишь тогда переехали в Европу, которая встретила нас как триумфаторов. Мне хотелось выбрать Лондон, но мы боялись, что климат будет вреден для детей. В конце концов решили поселиться в Швейцарии. По Америке я не скучал: меня больше устраивала простая тихая жизнь, чем поражающие воображение авеню с небоскребами.

Мир дал мне все лучшее и лишь немного самого плохого.

ОТ РЕДАКЦИИ: мы благодарим издательство ?Вагриус¦ за возможность познакомить читателей с книгой Чарльза ЧАПЛИНА ?Моя биография¦

Leave a Reply

  

  

  

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.